Сердце Сорокина

Критик: 
Лев Данилкин

Владимир Сорокин — первый писатель, появившийся на обложке журнала «Афиша». В принципе, это самое малое, что можно сделать для этого человека. Главная фигура Второго Русского Авангарда, «могильщик литературы», «русский де Сад», Сорокин со временем вырос из всех этих определений и сделался просто великим литератором — масштаба Пушкина, Гоголя и Толстого, хотя и сочиняет он чаще про гной и сало, чем про «свеча горела», русский лес и прочую муть. Вот увидите, абитуриенты ещё будут писать вступительные сочинения на тему «Гнилое бридо в раннем творчестве Сорокина» или «Категория обсосиума в романах „Норма“ и „Очередь“». Штука в том, что единственным табу, которое никогда не нарушал Сорокин, было «влипаро» — так он и его коллеги называли отождествление с собственным текстом. В новом романе «Лёд», который выходит в издательстве Ad Marginem, Владимир Сорокин впервые произнёс несколько слов, которые с высокой долей вероятности можно приписать ему самому; в его тексте появилось наконец что-то человеческое. Что за человек Владимир Сорокин, попытался выяснить Лев Данилкин.

Первый раз в жизни я увидел его в одной московской редакции. То было важное для меня событие: мало было людей в моей жизни, про которых я думал больше — Сорокин был темой моего диплома в университете. Разумеется, я как-то представлял его, но не предметно: комбинация черненьких буковок на обложке книги, расположенная выше названия. Классическая иллюстрация к тезису о смерти автора. Странно, что этот человек вообще мог иметь какую-то телесную конфигурацию. Думаю, если бы в дверь вошел Грибоедов или Шарлотта Бронте, степень причудливости события была бы примерно той же. Классик, надо сказать, и выглядел причудливо. словно явился не по собственной воле, а был вызван на спиритическом сеансе. Почему-то он был одет в дорогой черный лыжный костюм и экипирован лыжными палками. Заговорить с ним не удалось, однако меня поразил уже тот факт, что он. например, никого не уколол лыжной палкой и даже не произнес какой-нибудь вдохновенный монолог о лыжниках. «И то слава богу, — подумалось, когда он удалился. — А ведь мог бы».

Мог или не мог? После того как и прочел «Лед», мне все стало ясно. «На полянке близ Киевогородского поля на колышках укреплены в траве два огромных (сорок шестого размера) ботинка — вверх подошвами. Над ботинками протянуты веревки. Появляется человек и вытягивает из леса длинные резинки, прикрепляет их карабинами к ботинкам. сам встает на ботинки и берется руками за веревки; потом подпрыгивает, и ботинки, ничем не сдерживаемые, со свистом улетают на резинках в лес». Так проводила время московская богема конца семидесятых — начала восьмидесятых годов, это называлось «акции». «перформансы», «хеппенинги», «коллективные действия», «поездки за город»: чуть позже появится более общий термин — «московский концептуализм». Видит бог, этих метафизических хохотунов трудно было чем-нибудь удивить. Юноше лет 20–25, которого привел художник Эрик Булатов, познакомившийся с ним через общего зубного врача, это удалось. В руках у юноши была тетрадка с рассказами. Звали юношу сами понимаете как.

Иосиф Бакштейн, директор Института современного искусства, вспоминает о своем первом впечатлении от встречи с Сорокиным:

— Он стоял у стены и имел вид совершеннейшего Алеши Поповича — такой худенький юноша.

Павел Пепперштейн, участник группы «Медицинская герменевтика», автор «Мифогенной любви каст»:

— Я познакомился с Володей году в 1980-м — через Андрея Монастырского. Знакомству предшествовал рассказ Андрея о том, что появился некий замечательный юноша иконописного вида, просветленный и возвышенный, который при этом пишет достаточно резкие и жесткие вещи.

Юноша писал, мягко говоря, странные рассказы — которые позже войдут в его знаменитый сборник «Первый субботник». Везде повторялся один и тот же прием: рассказ начинался как соцреалистический, модернистский или традиционалистско-тургеневский — но постепенно хорошо знакомый читателю стиль как будто сходил сума. Созданная автором вселенная взрывалась от собственного перенапряжения. Жестким приемом, сходным с изнасилованием, Сорокин выявлял внутреннюю агрессивность любого, даже самого литературного, дискурса.

«А по поводу Гузя и Наримбекова я вот что скажу: вообще непонятно, как можно не любить стволы родных берез? Человек, родившийся и выросший в России, не любит своей природы. Не понимает её красоты? Её заливных лугов? Утреннего леса? Бескрайних полей? Ночных трелей соловья? Осеннего листопада? Первой пороши? Июльского сенокоса? Степных просторов? Русской песни? Русского характера? Ведь ты же русский? Ты родился в России? Ты ходил в среднюю школу? Ты служил в армии? Ты учился в техникуме? Ты работал на заводе? Ты ездил в Бобруйск? Ездил в Бобруйск? В Бобруйск ездил? Ездил, а? Ты в Бобруйск ездил, а? Ездил? Чего молчишь? В Бобруйск ездил? А? Чего косишь? А? Заело, да? Ездил в Бобруйск? Ты, хуй? В Бобруйск ездил? Ездил, падло? Ездил, гад? Ездил, падло? Ездил, бля? Ездил, бля? Ездил, бля? Чего заныл? Ездил, сука? Ездил, бля? Ездил, бля? Ездил. бля? Чего ноешь? Чего сопишь, падло? Чего, а? Заныл? Заныл, падло? Так, бля? Так, бля? Так вот? Вот? Вот? Вот? Вот. бля? Вот так? Вот так? Вот так? Вот так, бля? На, бля? На, бля? На, бля? Вот? Вот? Вот? На, бля? На. сука? На, бля? На. сука? На. бля? На, сука? Заныл, бля? Заело, бля?» Именно по поводу сорокинских текстов было сформулировано определение такого типа творчества: «как если бы Толстой (Гайдар, Фадеев, Пастернак) вколол себе лошадиную дозу героина и принялся писать». Сорокин доводил чужие тексты «до ума», до логического конца, до текстуального оргазма, который всегда тушуется автором.

Луддит-максималист, он уничтожал любые встречавшиеся на его пути «языковые машины»; любой речевой жест, от разговорной реплики до толстовского романа, по Сорокину, несет в себе первородный грех — все, что связано с языком, ложно, заражено предыдущими контекстами и идеологиями. Язык. состоящий из слов, — худший посредник в общении между телами. С религиозной методичностью Сорокин уничтожал все новые и новые речевые констелляции: соцреалистическую прозу — в «Норме» и «Первом субботнике», классический русский роман — в «Романе», разговорную речь — в «Очереди», «оттепельную» и семидесятническо-диссидентскую прозу — в «Тридцатой любви Марины», action — в «Сердцах четырех», театр — в пьесах и так далее. Ни одно из слов в ею огромном собрании сочинений не принадлежало ему, Владимиру Сорокину: идеальный киллер. он никогда не прокалывался, не оставлял на местах расправы следов.

Произведения юноши пользовались если не популярностью, то успехом: более всего людей поражало несоответствие этих текстов тому, как выглядел и вел себя этот юноша. Эта разница шокировала знакомых даже сильнее, чем сами тексты. Сам Сорокин рассказывает, что обычно говорили до знакомства с ним: «Я думал, это такой горбатый человек с нечистым ртом. сочащимся слюнями, который бегает по помойкам от КГБ».

Иосиф Бакштейн:

— Когда он дал мне почитать первый сборник рассказов, напечатанный на машинке, меня поразило несоответствие некоего гипотетического автора, который угадывается за текстом, и образа этого человека. У меня до сих пор это не прочно: я не понимаю, как человек, даже не только внешностью, манерами, речью, всем обликом не соответствует угадываемому автору текстов.

Павел Пепперштейн:

— И когда Володя появился со своими рассказами, которые все стали читать и передавать друг другу, очень как раз обаятельным было несовпадение с его текстами этого мягчайшего образа интеллигентного молодого человека, правильного во всех отношениях, с прекрасной молодой женой, с маленькими прекрасными дочурками, живущего очень упорядоченно и совершенно не богемно.

Люди, не знавшие Сорокина, удивляются его текстам. Но их шок гораздо меньше того, какой был у знакомых автора. Это как если бы андрейрублевская икона время от времени блевала на молящихся. В принципе, в этой среде была принята теория автора-персонажа, согласно которой автор реальный и автор, как его можно конструировать по произведениям («мокрое бридо — это ведро живых вшей»), являются разными людьми и никак друг с другом не пересекаются. Другое дело, что во всем сорокинском окружении тех лет — Пригов, Монастырский, Кабаков, Булатов — было, конечно, что-то сумасшедшее.

Про них без труда можно насобирать огромное количество разных историй, с ними постоянно что-то случалось. Впрочем, «в миру», в советском обществе все эти люди — которые устраивали «поездки за город», кикиморами орали на квартирах и осуществляли прочие коллективные действия — довольно успешно выдавали себя за нормальных людей (втайне, конечно, хихикая над этой «нормальностью»). Но только Сорокин, казалось, был им. Все признают, что в Сорокине не было и нет никакой психопатологии. Обычный книжный иллюстратор.

Когда думаешь, что человек, который в 25 лет сочинил роман «Норма», существует, вполне доступен и продолжает интенсивно писать, испытываешь какое-то необычайное удовлетворение. Разумеется, когда вы видите его в первый раз, то чувствуете почти экстатическое восхищение: вот человек, который написал «Здравствуйте, дорогой Мартин Алексеевич! Я тега его могол». Мой вам совет (поверьте моему горькому опыту): если вы встретите Сорокина, не надо демонстрировать ему знакомство с озорными местами из «Нормы», блевать на него, предлагать на пробу свои экскременты, трясти за грудки и спрашивать: «В Бобруйск, сука, ездил, говори!» — он не оценит и посмотрит на вас взглядом человека из дорогого автомобиля, которому мошенник на перекрестке предлагает купить фальшивый талон техосмотра. Таким ледяным обхождением он дает вам понять, что не участвует в этой игре. Если вы познакомитесь с ним чуть поближе, то поймете, что все ещё сложнее — он не позволяет вам участвовать в его игре. По старой концептуалистской привычке он часто говорит, что его тексты — не принадлежащая ему последовательность черненьких буковок, к которой он не имеет ни малейшего отношения. Это только так кажется. На самом деле «мокрое бридо», Мартин Алексеевич и «мысть, мысть, мысть, учкарное сопление» тоже подлежат интеллектуальному копирайту. Они — слова его, и только его, внутреннего мира. Грубо говоря, он, в принципе, может потребовать у вас «помучмарить фонку»; вы у него — ни в коем случае. Впрочем, скорее всего, вы и сами осечетесь: его внешность вовсе не располагает к эксцентричному поведению — это в высшей степени благообразный человек, по сравнению с которым Ганнибал Лектер показался бы лохом из подворотни на Пушкинской. Рослый, худощавый, чрезвычайно широкоплечий человек с очень правильными, благородными чертами лица. Холеные ногти. Белоручка. Барин. Мраморный истукан с воловьими глазами. Почти будда. Модель его поведения взята ил древнекитайской литературы: благородный ван. Исполненный сдержанного аристократизма.

Андрей Монастырский, художник, участник группы «Коллективные действия»:

— Это не то же, что интеллигентный человек. Во всех своих действиях он соблюдает определенный ритуал и не переступает его. В его отношениях с родственниками, друзьями — всегда присутствует ритуальная фигура, за которую нельзя переступать. Ему всегда очень хорошо это удавалось. Даже в том, что он хороший повар, тоже проявляются черты благородного вана — он все старается делать хорошо».

Так его и воспринимают обычно знакомые.

Александр Зельдович, режиссер фильма «Москва», поставленного по сценарию Сорокина:

— Володя на самом деле по жизни такой крайне аккуратный и респектабельный человек и обладает даром внимательного отношения к собственным человеческим и поведенческим жестам. С той внимательностью и брезгливостью, которая у него есть в том. что он пишет, он гак же отсеивает случайность и неряшливость из собственного поведения. Он человек, который относится к тому. как он выглядит в пространстве, достаточно внимательно. Он безусловно чистый внутренне и религиозный не в ритуальном, а в более глобальном смысле. У него чуткое ухо на безвкусицу.

Александр Иванов, издатель Сорокина:

— Володя религиозный человек, традиционно религиозный. Мы как-то отмечали выход его книги в пост. Володя ничего не ел скоромного, но при этом пил водку и объяснял, что до революции нельзя было нить водку в пост потому, что старые русские спиртовые заводы фильтровали водку фильтрами из раздробленных говяжьих костей, а сейчас фильтры угольные — и водку пить можно. Сорокин не скрывает своего знакомства с этой моделью поведения: «Надо вести себя достойно», — буркнул он после пятиминутного размышления, когда я попытался расспросить его об этом поподробнее.

Благородный ван вообще очень тяжел в общении. Брать интервью у Сорокина — пытка, которой, должно быть, подвергают в аду провинившихся журналистов. Обычно автор просто мычит что-то нечленораздельное: после каждой «фразы» он вздыхает с такой грустью, что вам хочется прекратить свое издевательство и закончить разговор немедленно. Если вы хотите, чтобы у вас получилось хотя бы две странички оригинального текста, берите с собой не менее десятка кассет по 90 минут каждая. Если на каждой из них окажется хотя бы три полных предложения — вам может позавидовать Опра Уинфри: вы настоящий мастер разводить людей на разговоры по душам. Но и это ещё не все. Классик московского концептуализма имеет обыкновение высказывать свои мысли, уперевшись в кулак: особенно приятно расшифровывать кассеты, на которых слышны скрипы подъездных дверей, звук сорвавшейся бадьи, лай собак за три квартала отсюда — но только не голос Сорокина.

Александр Иванов:

— У Володи есть врожденное, наверное, заикание, и когда с ним общаешься в первый раз. такое ощущение, что он говорит как терминатор. Это интересный факт: не просто заикание, а стремление его скрыть, спрятать. Заикание — это важная литературная фигура, потому что в литературе, начиная с Библии, заикаются те, кто видел Бога. Моисей был заикой.

Знакомые не в состоянии вспомнить что-то такое, какой-нибудь конкретный случай, который характеризовал бы его как человека. Очень мало, во всяком случае.

Иосиф Бакштейн:

— В 1988 году, после выставки «Ис-kunst-во» нам нужно было перебраться из Западного Берлина в Восточный — на специальном поезде. У нас была куча сумок разного барахла, мы все это погрузили в поезд, сели и едем. А поезд был типа электрички и останавливался на каждой остановке. И очень долго стоял на Фридрихштрассе. Рано утром, часов в шесть — шесть тридцать, мы вышли на перрон подышать. И вдруг к нам подходят какие-то два немецких офицера-пограничника и начинают автоматами отгонять нас от нашего нагона. Володя был бледный как полотно, он находился в полной растерянности. В итоге я их знаками и жестами убедил, и мы вернулись в свой вагон. Володя долго не мог прийти в себя. И потом он многократно рассказывал, что ужас. испытанный им в шесть утра на границе между Западным и Восточным Берлином, он запомнил надолго.

Бакштейн же рассказал про ещё один «арзамасский ужас» Сорокина:

— Первое, что сказал мне Володя, когда мы оказались в Западном Берлине: «Слушай. пошли смотреть порнуху!» Соответствующие кинотеатры находились в районе Цоо, и фильмы демонстрировались в режиме нон-стоп. Мы честно все отсмотрели и вышли под большим впечатлением. Это был французский фильм, довольно элегантно сделанный, переведенный на немецкий. И вот мы с ним едем в метро и делимся впечатлениями; и вдруг мы с ним поняли, что нас постигло одно и то же ощущение, связанное с отношением к своему собственному телу и с телами других людей. Под влиянием этого фильма в нас изменилось ощущение собственной телесности. Это было одно из самых ярких переживаний в западном мире. Вялый Сорокин комментирует это так: «Да нет, у меня шока от этого не было. Здесь уже видео было. И у меня был опыт, когда мы всю ночь довольно большой компанией смотрели хард-порно. Все потом молча разошлись. И я утром спускаюсь в метро по эскалатору. Шесть утра. Я едва удерживал себя от того, чтобы каждого не трогать. Чувство потери дистанции. А в вагоне уже эти полусонные люди — меня удивляло, почему они не тискают друг друга. А в кинотеатре меня больше поразило, что это нон-стоп, сам факт того, что без остановки».

Человек, самыми потрясающими событиями в жизни которого были столкновение с немецкими пограничниками и просмотр порнофильма (да и то…) — человек с крайне скучной биографией.

Родился в семье технической интеллигенции. С 9 лет посещал изостудию, но после школы поступил в «керосинку» — Институт нефти и газа имени Губкина. Тема диплома: «Проект задвижки для нефтепровода» («про кран, который перекрывает трубу»). Уже на пятом курсе оформил первую книгу — детектив «Скорый до Баку» в издательстве «Московский рабочий». До 1989 года зарабатывал на жизнь оформлением книг в издательствах «Советский писатель», «Мысль», «Наука». После института год проработал в журнале «Смена», но был изгнан оттуда за нежелание вступать в комсомол. На самом деле он уже был комсомольцем, но получив при отформировании из вузовской ячейки билет и учетную, чтобы отнести их в райком, разорвал и спустил в унитаз. В течение года обещал руководству журнала вступить в комсомол, но намерения такого не имел. Через год был разоблачен. Женат, две дочери-близняшки. Очень хорошо готовит. Музицирует на фортепиано. Почти профессионально, может импровизировать. Любимые композиторы — Шопен, Брамс, Скрябин. Среди друзей известен тем, что очень хорошо пародирует знакомых и политиков — Брежнева, Сталина. Посещает фитнесс-клуб. Одевается очень прилично. Часто посещает концерты «Ленинграда», приятельствует со Шнуровым, который как-то признался, что песня «Дачники» была написана им после прочтения «Писем к Мартину Алексеевичу» из «Нормы». Питает какую-то патологическую ненависть к толстым журналам — крайне оживляется, когда речь заходит об этом.

Квартира Сорокина также практически ничем, кроме книг, не выдает, что здесь проживает автор афоризма «Malечик пропозирует govnerо». Я знаю, многие уверены, что Сорокин непременно должен жить в обложенной рубероидом халупе, все стены которой исписаны матерщиной, повсюду навалены кучи говна, а по углам расставлены бидоны с жидкими матерями, блевотиной, гноем и салом. Мне будет трудно разубедить вас, но, поверьте, это не так. Это никоим образом не концептуалистская инсталляция. Ничего, хотя бы отдаленно напоминающего «советское». Квартира с евроремонтом, очень просторная, мало заставленная. Карликовая японская мебель — два-три предмета. Пара японских картинок прислонена к стенам. Низкий стол, диван. Работает в отдельном кабинете; книг мало, все больше его самого. Стереосистема: компакты — «Abbey Road», «The Beatles», Бадди Холли, немецкие марши, какая-то классика.

Олег Кулик, человек-собака:

— Он сейчас переехал в новую квартиру, это очень странно, но она абсолютно напоминает идеальную больничную палату — все белоснежное и отполированное. И у него такой маленький письменный столик. Я даже не ожидал такого: Володя довольно крупный мужчина, импозантный. Я представлял стол Льва Толстого — гигантский, с барьерами, чтобы бумаги не пересыпались, а тут у него малюсенький столик, на котором еле-еле умещается ноутбук, и все. Это очень странно.

Главная особенность дома — собака левретка по имени Савва, которая если на что и похожа, то на душу писателя Сорокина: худая, ранимая, грациозная, передвигающаяся иноходью. Впрочем, тут лучше опять прислушаться к Олегу Кулику, эксперту в этой области:

— Для меня, честно говоря, это был даже шок; я пережил определенный кризис в отношениях. Выбор собаки много говорит о человеке, иногда даже больше, чем выбор жены. В то время у меня был английский бульдог, и вообще — я люблю крупных собак, мордатых, выразительных, самостоятельных. Особенно самостоятельных. Я ненавижу собак, которые привязываются и очень эмоционально без тебя страдают. И тут Володя звонит и говорит: «Я купил собаку». И не говорит какую. «А что за собака?» — «Ты знаешь, она, конечно, в другом стиле, чем твоя, но в чем-то они очень похожи. Это практически твоя, только наоборот». И тут он мне говорит самое ужасное, что есть в этом мире: «Левретка». Левретка — это верх зависимости от хозяина, эмоциональной несостоятельности. Меня это очень удивило, и я до сих пор себе этого объяснить не могу. Но главное, как они оказались близки и как они дружат! Володя рассказывал, с каким наслаждением она ему вылизывает ноздри. Для меня это загадка: Володя Сорокин, человек, который ездит по мозгам всей русской литературы, в быту барин и лев, вдруг заводит такое! Я по собаке только понял, что мы разные. Сорокин вообще каким-то странным образом ассоциируется у своих знакомых с собаками.

Александр Иванов:

— Володя — как породистая собака, кавказская овчарка или афганская борзая. Поэтому у него тема говна так важна. У меня 15 лет была собака с гигантской родословной, так вот у нее любимым занятием было, когда мы ходили гулять, найти кучу говна и вываляться там. И мне объяснили собачники, что это признак породы — уйти в какой-то беспредел. У Володи это есть, он человек породистый, и у него периодически возникает желание уйти в какой-то беспредел.

Если оставить в покое весь этот собачий психоанализ, приходится признать, что это довольно неинтересный человек, о котором, хочешь не хочешь, судишь по его текстам. В одном сорокинском абзаце события гораздо интереснее, чем во всей его жизни. Единственный факт из жизни которого, могущий быть интересным читателям, состоит в том, что этот человек разительно не похож на свои тексты. Во «Льде» даже и это противоречие снимается.

Сначала роман «Лед» кажется похожим на «Сердца четырех»: сюжет состоит в том, что группа людей совершает некоторые жестокие коллективные действия, которые им представляются верхом осмысленности, но для читателя так и остаются тайной, В Москве орудует банда-секта, которая отлавливает голубоглазых блондинов, бьет им " грудь ледяными молотами; таким образом «говорящие сердцем» отделяются от обычных людей, которых сектанты называют «мясными машинами». Все это, однако ж, лишь первая часть романа. Во второй — посвященной военному детству одной из сектанток и сделанной в другой стилистической манере — знаменитый сорокинский «человек с топором», разрушитель Стиля, так и не появляется. Сорокин впервые замахнулся и не стал рубить.

До «Льда» Сорокин-человек мало кого интересовал: все знали, что он всегда дистанцируется от своих текстов, которые пишутся «сами собой» и не имеют к нему «ни малейшего отношения». И вот в 2002 году вдруг отчетливо слышно стало его тихое-тихое лепетание: «Говори сердцем!» Два слова, в которых вы расслышите настоящий голос Сорокина. После этого он перешел в совершенно другую категорию авторов — у которых есть биография, отношения с персонажами, прототипы и так далее. Мы знаем, например, что вторая часть «Льда» написана под впечатлением разговоров Сорокина со своим отцом, воевавшим в партизанском отряде. Мы знаем, что Сорокин знаком со Шнуром, который тоже упоминается в этом романе. «Лед» — робкая сорокинская утопия: если язык захватан и захвачен, не попробовать ли говорить «напрямую», сердцем.

На самом деле, по жестким законам концептуалистского сообщества, Сорокин, предложив свой выход из трагической ситуации, в которой пребывает человек, «влип» в некую идеологию; с ним произошло самое страшное для концептуалиста — «влипаро»; он проговорился. Другое дело, что не очень-то понятно, где сейчас московские концептуалисты образца 1981 года. Похоже, что ещё в середине девяностых они со свистом улетели в лес — как те самые ботинки сорок шестого размера. Сорокин, однако ж, остался — потому что оказался больше, чем концептуалист. С появлением «честного» «Льда» разрешилось и самое главное, таинственное, противоречие — между автором и его текстом. После «Льда» Сорокин-будда более не вызывает удивления: автор этого текста, в принципе, может быть именно таким, какой и есть Владимир Георгиевич Сорокин, проживающий в квартире с евроремонтом. Шока нет.

Для съемок обложки журнала потребовалось сконструировать «сердце Сорокина». Его не стали делать изо льда — договорились, что сердце вылепят из силикона. Силикон — дорогой материал; то количество силикона, что пошло на изготовление «сердца Сорокина», стоит тысячи долларов. После съемок — по договоренности — редакция «Афиши» вернула его обратно. Основное назначение этой субстанции — быть влитой в женские груди. Так что теперь в груди одной, а может быть, и нескольких женщин, если не бьется, то колышется большое сердце Владимира Сорокина.

Афиша. 2002. № 8 (79)