Клону — клоново

Критик: 
Андрей Немзер

Прошлым летом Владимир Сорокин окончательно решил переквалифицироваться в классики. В связи с чем сменил авангардно-трэшевое издательство Ad Marginem на респектабельную фирму «Захаров». Где и выпустил роман «Путь Бро», почти свободный как от ненормативной лексики, так и от лексики, способной затруднить потенциальных переводчиков. В романе немедленно нашли подлинный трагизм, истинный космизм, глубинный историзм, несгибаемый стоицизм, сверкающий эстетизм, мерцающий артистизм, гримоидный жишумизм, тотальный глобализм, глобальный антитоталитаризм и ещё некоторое количество равно забавных и бессмысленных «измов», заменивших уже изрядно потрепанный, а некогда единственно вожделенный (постмодернизм). Конечно, все эти «измы» успешно находили и в прежних творениях Сорокина (кто ищет, тот всегда найдет), конечно, «Путь Бро», по сути, ничем от своих «старших братьев» не отличался, конечно, Сорокин остался стопроцентным Сорокиным, но шум все-таки был. Гляньте-ка! Без мата и фекалий, но с философией, историей, эстетикой и трепыханьем чувств (говорением сердцем). Не слабее «Фауста» Гете — любовь опять побеждает смерть. Классик! Как есть классик! И без справки от германского профессора видно.

Реноме классика можно поддерживать тремя способами. Вариант первый: писать не покладая рук (Пикуль, Юлиан Семенов, Д. А. Пригов). Оно и здорово, но могут невзначай перепутать с Донцовой или Бушковым. (Акунина, кажется, уже путают.) Вариант второй: не писать ничего или почти ничего, постоянно раздавая интервью и напутствия, роняя многозначительные замечания, вспоминая былое величие, суля удивить медленно, но верно вызревающим вторым томом «Мертвых душ» и публикуя отрывки из неоконченного, незаписанного и, по возможности, незадуманного. (Отлично получалось у позднего Шолохова; почти столь же хорошо — у позднего Битова.) Вариант третий: хранить меж шедеврами загадочное молчание, а по изготовлении очередного (выпрыгивает чертиком из табакерки) оповестить мир (посредством нескольких интервью, каковые автор вообще-то не дает никогда и никому) о его абсолютной новизне и запредельной мощи, постигнуть которые не по силам ни окололитературной мелюзге, ни простодушному читателю, ни ушлому книготорговцу, ни даже самому творцу.

Как и следовало ожидать, Сорокин избрал четвертую стратегию, диалектически совмещающую достоинства трех исчисленных выше. Его сборник «4» (М., «Захаров») демонстрирует разом страсть к изобретению «нового» (пять кричащих о своей «разноцветности» рассказов) и верность себе, позволяет заглянуть в прошлое сочинителя (сценарии «Копейка» и «4» уже успели стать фильмами — некоторые утверждают, что культовыми) и оценить его универсальность (те же сценарии и либретто оперы «Дети Розенталя»). Иначе говоря, Сорокин блюдет принцип «ни дня без строчки», но не торопится в угоду алчному читателю с воплощением исполинского замысла (представлены рассказы, а не загодя обещанный сиквел «Льда», что должен завершить трилогию; приквелом был «Путь Бро»); он бодро откликается на призывы братьев во искусстве, но считает свои сценарии и либретто вовсе не «исходным материалом» для работы режиссеров и композитора, а самоценными произведениями (ни одна строка мастера не должна ускользнуть от читателя); он может написать что угодно, но останется Сорокиным. Кто бы сомневался.

Пять рассказов (фирменное членовредительство только в одном — «Хиросиме», да и там оно служит подводом к «мистическому» — ором орущему о своей многозначительности и загадочности — финалу) призваны показать, как Сорокин разнообразен, а имеющая место «литературная система» предсказуема и убога. В «Волнах» нам преподносят образчик интеллигентско-ретрушной прозы (пожилой физик-атомщик, его крепкая и хваткая жена, комфортабельная дача, спецобслуживание, охранник, «изделие», способное уничтожить Америку, и «Новый мир» с «Матрениным двором»; ну и половой акт — с умеренными подробностями). В «Черной лошади с белым глазом» препарируется проза «деревенская» (а заодно «мистическая» версия популярного сюжета «последний мирный день» — в финале рассказа читатель узнает, что действие происходит 21 июня 1941 года). В «Сердечной просьбе» обрабатывается «чернуха» (в косноязычном и безграмотном письме советский пенсионер-то ли свихнувшийся, то ли вконец затравленный родственниками — умоляет дочь и зятя: «Только не убивайте мене», обещает аккуратно ходить в уборную и умереть через два года, когда внучка вступит в пионеры). В «Кухне» идет игра на поле «культурологического натюрморта». Можно смеяться. (Хотя, по-моему, не смешно.) Можно дивиться имитаторскому мастерству. Можно — желающие найдутся — принимать за чистую монету хоть коммунальный кошмар, хоть предчувствие войны, хоть «разоблачение» прикормленных советских ученых. Мол, до чего же бестрепетно — все гвоздики заколочены: судить — так судить. Можно удовлетворенно констатировать: литература (с её учительскими претензиями) снова отменена — уж теперь-то окончательно. То есть возвращена на свое законное место — в пространство чистой игры, складывания буковок в слова и слов в предложения. Все можно. И что трогательно — одновременно.

Вообще-то говоря, те, кто хочет видеть в литературе только «порядок букв», ещё в одной наводке не нуждаются. Повторение, конечно, мать учения, но ведь и не таким «истинам» свойственно приедаться. Если литература умерла, то сколько можно её хоронить? Но хоронит Сорокин вовсе не литературу (он не самоубийца). И даже не «дурную литературу». (Сорокину по-своему нравятся те «образцы», клонированием которых он занят; допускаю, что он рассчитывает и на «наивное» восприятие своих текстов, причем не только из презрения к дураку-читателю.) Ему важно похоронить иное — способность суждения и различения, оценочные критерии, вкус, предполагающий сочетание личного выбора и опоры на традицию.

По форме все сочинения Сорокина — пародии. (Это касается и сценариев: в «Копейке» вольно или невольно пародируется «коммерческая» комедия, видимо, поэтому успеха у зрителей фильм не стяжал; в «4» — новоинтеллектуальное кино, видимо, поэтому здесь все получилось «как надо» — умники получили законную порцию навороченной нескладухи.) По сути же, это антипародии. Ибо цель пародии — выявление и заострение характерного (или разоблачение мнимо характерного) ради его опровержения, преодоления, конструирования чего-то нового, отличного от образца. Если все одинаково приемлемо (одинаково худо), исчезает сам феномен пародии (а также критики).

Если клон неотличим от человека, то, кроме клонов, ничего и нет. Следовательно, надо писать для них, про них и их способом — клонируя все, что попадется под руку. Чем Сорокин и занят.

Его право. У нас свобода. Хочешь быть клоном — будь им. Относится это не только к автору пяти рассказов, двух сценариев и одного либретто (кстати, самая тактичная и аккуратная вещь Сорокина, нормальный капустник — местами даже смешной), но и к его читателям.

13.05.2005