Книга

Последние

Автор: 
Владимир Сорокин
Назв_Произв: 
23000
Копирайт: 
© Владимир Сорокин, 2005

Последние

Руки братьев будят мое тело. Будят тело Горн. Мы на нашем острове. В нашем Доме. На нашем ложе. Мы лежим рядом. Теперь, после Великой Ночи, наши тела похожи. Много сил отдали они Последнему Поиску. Они очень стары. Так стары, что уже не могут двигаться. Руки братьев открывают нам глаза, поднимают веки. Нас берут на руки с ложа, омывают, кормят и лелеют. Теперь надо оберегать наши тела. Чтобы Свет не покинул их. Но не только наши тела: надо беречь тела всех братьев и сестер Света. Всех 23000. Теперь каждое тело особенно дорого. Ибо близко Преображение. Недолго осталось ждать.

Накормив нас питательными жидкостями, братья опускают тела наши в мраморную ванну. Парным молоком буйволиц наполнена она. Помогает это поддерживать силы в телах наших. Рядом лица наши. Вижу близко я лицо Горн. Он мальчик по законам мясного мира. Но сильно постарело лицо его за ту ночь. Постарело и тело Горн. Теперь он такой же, как и я.

Горн смотрит на меня.

Мы не в силах говорить на языке Земли — губы наши не могут двигаться.

Но сердца говорят.

Сегодня Братство должно обрести трех последних из 23000. Но трудные эти последние. Трудно будет обрести их, вырвать из мясного мира. Подвижны они. Один из них движется по Земле, убивает одних мясных машин, скрывается от других. Другой живет в Земле, он работал в месте, где мясные машины делали яростные яды, и отравился ими, и изменился телом, и стал рыть землю и скрываться от мясных машин. Третья просто любит прыгать и бежать куда хочется.

 

Ноадуноп

За 6 месяцев и 13 дней японского существования я наконец понял, на что похож Токио с птичьего полета:

— Нью-Йорк после атомной бомбардировки.

Я шепчу это на родном голландском в стакан с «Личи», усмехаясь своему открытию. И перевожу взгляд на город суши и когяру, погружающийся в сумерки. Круто сидеть на 61-м этаже, потягивать любимый коктейль и смотреть. На Восточную Столицу. Сквозь пятисантиметровое стекло. Трогая пальцем лед в стакане.

Через минуту делаю поправку:

— Не самая удачная бомбардировка.

Это правда: в однородной массе пеньков небоскребов, как бы оставшихся после атомного взрыва, высятся редкие стоэтажные башни-одиночки. Глядя на них, вспоминаю рев Годзиллы, уничтожающей Восточную Столицу в старом японском блокбастере. Я сочувствую этим гордым одиночкам. Чокаюсь со стеклом за их стойкость в ожидании очередного мегаземлетрясения. Которого ждут в Токио уже 70 лет. Глаза не в силах оторваться от города. Я с детства любил долго смотреть. И слава Богу. Этот опыт сильно помог в моей непростой профессии. После того грека в Лондоне я стал еще более наблюдательным. Я умею жить глазами. Темнеет здесь всегда стремительно. Уже зажигаются огни улиц. А на западе — розово-оранжевое марево от скрывшегося солнца. Еще минут пять — и стемнеет. Этого времени вполне хватает, чтобы вспомнить, кто ты и зачем. Я доволен собой и окружающим. Пока — все в цвет. Я хорошо вписался в этот мегаполис. На очередные полгода. Они ищут меня в Европе и Америке. Но у меня уже два года узкие глаза, совсем другой нос и немного другие губы. И я брею голову, как монах. Бывшие сослуживцы по Корпусу ни за что не узнали бы меня. Однополчане по Балканам — тоже. Только по татуировкам. Классно, что на земле есть Азия, куда можно заползти и раствориться. Уже три человека сказали мне, что я — вылитый монгол. Кайфово! Я — монгол. Периодически совершающий набеги. Потомок Чингисхана. Грек дался мне просто даром — две пули в печень, контрольный в голову, как в кино. При полной беспомощности охраны. Но месяц кропотливой подготовки был по-настоящему тяжел. Всегда угнетает невозможность глубокого сна во время дела. От этого я реально устаю. Японские массажистки прилично поработали над моим худощавым, но мускулистым телом. А две когяру с Шибуя за три совместные ночи окончательно вернули меня к жизни. Что ж, я не железный Брюс Уиллис из «Die hard!». И слава моему маленькому персональному богу...

Токио зажегся. Красиво, ничего не скажешь. В этом баре я бываю каждый раз перед делом. Третий раз. Уже новая традиция. Вернее — половина традиции. Другая половина ждет меня у бронзовой собачки. Пора расплатиться и двигать вниз, в город, на Шинжуку. Там — Мисато-сан. Новенькая. Надо еще успеть что-то купить ей...

Расплачиваюсь, иду к лифту. Стальная кабина плавно возвращает меня с неба на землю. Почему-то в этом лифте всегда пахнет дыней. Ловлю такси, еду на Шинжуку. Пробки. Час пик. Но это недалеко. Когда подъезжаю, Шинжуку уже ночной — горит, как рождественская елка. У меня остается семь минут до встречи. Понимаю, что девочка будет ждать, но все равно тороплюсь. Я ответственный человек во всем. Забегаю в «Isetan», покупаю ей мой стандартный набор для когяру: CD Шины Ринго, DVD «Титаника», Покемона с утыканным шипами хвостиком и коробку швейцарских шоколадок. Это бьет безотказно. Как мой любимый «Глок»-18 с глушителем.

Мисато стоит возле бронзовой собаки Ачико, которая все еще ждет своего хозяина, умершего от сердечного приступа. Японцы поставили собаке памятник. Они сентиментальны. И инфантильны. Слава Богу, среди японцев у меня еще не было клиентов. Да и среди китайцев. Среди арабов — двое. Один грек. Плюс — австралиец. Остальные — европейцы. Хотя нет — еще двое русских, в 98-м. Русских непонятно, к кому отнести — к Европе или к Азии. Русские — они просто русские. Те русские оказались камнями преткновения. Они дались большой кровью. На них я засветился больше всего. Пришлось многое менять. В себе и вокруг...

Мисато одета, как и вчера, — розовый топ до пупка, коротенькая юбка из голубой кожи, ноги в белых, крупной сетки колготках, на ногах — белые платформы с желтыми застежками-покемонами. Еще один покемон прицепился к ее широкому лакированному поясу. И совсем маленький желтенький покемончик болтается на ее перламутровом мобильнике. Волосы у Мисато красно-желтого оттенка. На огромных накладных ногтях — снежинки и звездочки. Веки накрашены перламутром, губы — ярко-розовые, с блестками. Лицом она невыразительна. Но фигурка — вполне. И рост для местных — превосходный: 168. Типичная когяру: ко — молодая, гяру — girl. Эта мода, tropical girl style, пошла резко года четыре назад. Сейчас их теснят кислотные в бесформенных робах и негритянских шерстяных шапках. Но Мисато подражает своей старшей сестре, когяру первой волны. Get wild & be sexy — их девиз. Меня он вполне устраивает.

— Hi, John, how are you? — Мисато обнажает свои кривые молодые зубы с брекетом.

— Комбова, Мисато-сан, — улыбаюсь я ответно.

Она старается говорить по-английски (очень плохо), я — по-японски (еще хуже). Беру ее влажную руку. Толкаясь в толпе, мы выходим на Шинжуку-дори. Бредем, болтаем. Мисато стучит своим платформами. Походка у японских женщин ужасная. Большинство из них косолапы. Как объяснила проститутка из Саппоро, это последствия тысячелетнего сидения на коленях.

Пупок у Мисато без пирсинга, это понятно: она десятиклассница, пока это нельзя. В семье и школе здесь круто прессуют. Отсюда — такой яркий, отпадный прикид. Компенсация школьно-семейной рутины. По вечерам Мисато — когяру, утром — школьница в синей униформе и белых гетрах. Она бодро бредет, тюкая платформами. Я предлагаю место, где можно кинуть кости. Она на все согласна. Завести роман с европейцем здесь престижно. Хотя я для нее — наполовину монгол. И специалист по грузоперевозкам. У меня даже визитка есть.

Я веду ее в знакомое место. Здесь за 50 долларов с рыла можно есть и пить два часа. Нам с Мисато хватило бы и часа. Беру себе пива, а ей — полусладкий коктейль с рисовой водкой шоджу — любимым напитком когяру. Мы набираем суши, сашими, куриных шашлычков, клешней крабов, мраморного мяса. Официант зажигает газовую горелку под воком с водой в центре нашего стола: здесь все варят себе персональный суп из чего хотят. Кидаем клешни в кипящую воду, едим суши и пьем. Мисато весело. Она хохочет, откидываясь. Я тискаю ее, хватаю за коленки. Мисато шлепает меня по лбу салфеткой в целлофане. Мы пьем за встречу на Шибуя. Там — Мекка когяру. Их улей. Там их тысячи тысяч.

— Почему ты меня выбирать? — спрашивает Мисато.

— Ты не похожа на других когяру, — вру я.

Она хохочет, отпивает мутно-белый коктейль. Ей престижно тусоваться с иностранцем. Заглатывая суши, она рассказывает про летнюю поездку в Италию всем классом. Она видела папу римского. И ела тирамису. Который там готовят «лучше, чем в Токио». Ей понравились итальянцы. Я рассказываю про футбол, как студентом ездил «болеть» за «Манчестер-Юнайтед» (для всех я учился в Англии), как дрался с итальянцами и попал на месяц в тюрьму. Она хохочет. Суши-сашими съедены, мы ждем, когда сварятся крабы. Пауза. И тут я достаю из рюкзака пакетик от «Isetan»:

— Это тебе.

Она сразу превращается из когяру в школьницу. Движения становятся угловатыми. Она сутулится, копошится в пакете с открытым ртом. Разве что слюна не течет с этих посеребренных губ.

— Кавай! Сугой!* — пропевает она, прикрывает рот ладошкой и издает удивленное рычание: — Э-э-э!

Потягивая некрепкое японское пиво, я даю ей возможность насладиться презентом. Когда она забывается, я сразу хочу ее. Сладкая девка. Японки, конечно, на любителя. Алекс их терпеть не может, Грегори тоже не в восторге. Понравилось только Сержу Лабоцки. Хотя китаянки ему нравятся больше. Конечно, местные женщины — вечные школьницы. Они угловаты и застенчивы. Европейцев это часто ломает. А меня — наоборот, вставляет. Я люблю японских школьниц. Даже если им под сорок. Да и выбора нет: заводить роман с белой бабой здесь — смерти подобно. Я должен быть свободным во всем. И в любой момент сбросить хвост. А иногда — и шкуру...

Крабы готовы. Мисато, возбужденная подарком и шоджу, палочками тащит их из вока. А я закладываю в вок мясо, тефтели на шпажках и грибы. Мы едим крабов, кромсая клешни ножницами, макая белоснежное мясо в соус. Мисато щебечет про Америку, где она не была, но куда очень хочет. Ведь я же американец. У меня действительно неплохой американский выговор. Рассказываю ей про Большой Каньон, про Лос-Анджелес и Майами. Ресторан наполняется. Служащие с портфелями и мобильниками. Они спешат шумно расслабиться после самоотверженного труда. Чтобы завтра снова встать в шесть, пилить на электричке часа полтора. И положить жизнь за фирму по производству кондиционеров. Для меня это — ад. Лучше раз в два месяца кого-нибудь убивать, чем каждый день ходить на службу...

Мисато опьянела. Сварившееся мраморное мясо в нее уже не лезет. Пора. Я слегка захмелел. Наелся вкуснятины. И хочу вставить десятикласснице. Беру ее за бока, вывожу. Расплачиваюсь на выходе. Она хохочет, заплетается ногами, теряет платформу. Находит. Снова хохочет. Мы вываливаемся из ресторана. На улице, как всегда — душно и шумно. Сентябрь. Но духота все еще не слабая. «Рабе Хотеру», а по-нашему — «Love Hotel» в двух шагах. К себе в однокомнатный уют я не поведу ни одну бабу. Никогда. Даже если Грегори мне заплатит стандартные 20 000...

Плачу, получаю ключи. Мы поднимаемся на лифте на третий этаж, идем по коридору. У меня уже стоит. После хорошей еды и приятной выпивки всегда хорошая эрекция. Мисато на своем ломаном английском спрашивает, ревнивая ли у меня жена. Я ведь служащий, отец семейства. Говорю, что у нас свободный взгляд на брак.

— Как ей в Японии? — спрашивает Мисато.

— Нравится. Но скучает по Нью-Йорку.

— Э-э-э, — искренне кивает она.

Я открываю дверь, зажигаю свет. Комнатушка с большой кроватью. Как всегда. И ничего другого здесь никогда не будет. Включаю ночник, тушу верхний свет. Толкаю Мисато. Она, как кукла, со смехом валится на кровать. Пока она, хихикая, лежит на спине, я раздеваюсь. Она смотрит на меня, как на слона в зоопарке. Сбрасываю с нее платформы, стягиваю сетки-колготки. Под шелковыми трусиками у Мисато черная, слегка подстриженная пипка. Свежая, как устрица. У японок пипки всегда пахнут морем. Развожу ее ноги, лижу. Она слабо хнычет. Ввожу ей язык во влагалище, одновременно сгибая ее ноги в коленях. На коленях привычные синяки — дома она тоже ползает на татами. Как и все девочки. Она хнычет. Кажется, что ей все это не нравится. Но — надо. Дядя хочет. Мы возимся так пару минут. Потом дядя натягивает на свой член презерватив. Плюет на руку, смазывает слюной свой рог. И пристраивается к Мисато.

Я вхожу в нее медленно, плавными толчками. Она все так же хнычет. Я вставляю ей на полную. Она всхлипывает. Смотрит в сторону. Лицо ее искажено гримасой. Я трахаю ее. Она стонет и хнычет. В постели японки одинаково беспомощны. Не то что китаянки. Или таиландки.

— Сугой... сугой... — хнычет Мисато.

Она сосет свой палец с накладным ногтем. Я переворачиваю ее на бок. Ложусь рядом. Прижимаюсь к ее прыщеватой попе, тискаю маленькую грудь. Пипка у нее узкая, молодая. Это подгоняет финал. Я торможу. Чтобы не кончить, думаю о деле. О завтрашнем вылете. О старом тайнике в Боснии. Где до сих пор спят в смазке три «Глока», две «Беретты», «Калашников» и два ящика патронов. О мертвом греке. О домике на Гоа, который я куплю. Когда завяжу. И выйду на пенсию.

Японки не умеют сосать. Это — национальная черта. Не умеют, потому что не любят. Мисато пытается, как и вчера. Получается плохо.

— Убери зубы, — советую я.

Она убирает. И давится моим рогом. За это я ставлю ее раком. Член толкается в ее маленькую матку, словно просится назад. Она стонет и хнычет в плоскую подушку. Спина у нее нежная и белая. Такой белой кожи в Европе нет. А уж в Америке...

Подступает. Пора. Выхожу из нее, сдираю презерватив. Хватаю ее за голову, прижимаю к кровати. Хватаю свой рог. Несколько судорожных движений кулаком — и я кончаю в ухо Мисато. Она непонимающе замирает. Ухо ее наполняется моей спермой. Сквозь сперму проблескивает скромная сережка-звездочка. Придерживая голову Мисато, я любуюсь ее ухом, полным меня. Потом наклоняюсь, целую ее в висок.

— Э-э-э... — испуганно лепечет она.

Но, быстро привыкнув, улыбается:

— Э-э-э...

По ней видно, что никто никогда не проделывал с ней такого. Теперь ее ухо потеряло невинность. И хорошо. Легче будет жить. Для нее — сюрприз, а для меня — новая традиция. Теперь перед делом я должен кончить в ухо когяру. Иначе удачи не будет.

ВЕНА. 8.35

Объект вышел из подъезда. Мы с Грегори в машине. Грегори заводит мотор, мы трогаемся. Нужно проехать по Гэртнергассе и на углу с Унгаргассе встретить объект. Я держу «Глок»-18 с глушителем наготове. Улица почти пуста. Нас обгоняет велосипедист. И еще один. Проезжаем мимо цветочницы. Мимо кондитерской. В Вене вкусные эклеры. Объект выходит из-за угла. Бежевый плащ, бежевая шляпа. В руке кожаная папка цвета абрикоса. Он всегда ходит пешком до конторы. Я давлю на кнопку. Темное стекло опускается. Высовываю руку с пистолетом в окно машины. Раз, два, три. Все в голову. Слышу, как стекло очков летит брызгами на мостовую. Объект падает, теряет папку. И шляпу. И очки. И судя по всему — волю к жизни. Я закрываю окно. Грегори сворачивает на Унгаргассе. И дает полный газ.

МЮНХЕН. 10.56

Серж лихо домчал меня из Вены на своем «Ягуаре». Он — во всем профи. В отличие от меня. Молча прощаемся, я вхожу в здание аэропорта. Оно большое и пустое. Наверно, день такой. Ищу свой рейс. Стокгольм. 11.40. Прекрасно. Есть время выпить бокал мюнхенского пива. Обожаю их пшеничное нефильтрованное. Получаю билет, оформляюсь. Прохожу сквозь магнит. Прохожу пасс-контроль. Вопросов нет. Вхожу в зал ожидания. И сразу — к бару:

— Ein Weissbier, bitte.

Рослый и загорелый бармен наливает, ставит отстояться. Я присаживаюсь к стойке. Рядом — благообразный старик в шляпе с пером. Баварец. Закуриваю. Все прошло нормально. И рука не подвела. И «Глок»-18 молодцом. И Грегори правильно ехал. Он классно чувствует меня. Шесть лет мы работаем вместе. И пока только два прокола: швейцарец и русские. Ничего. Бывает гораздо хуже. Пиво передо мной. Жадно — первый глоток сквозь пену. Отлично. Вкус этого пива не меняется. Такое же, как в 84-м. Тогда я, прыщавый, первый раз приехал из смирного Роттердама в Мюнхен. «Аякс» — «Бавария». 2:1. Битва титанов. Мне тогда чуть не сломали нос в «Хоффбройхаузе». Как идиоты, мы приперлись туда после матча попить пивка... До армии я был крутым болельщиком. А сейчас — все равно, кто у кого выигрывает. Сейчас — моя игра. Я бью мой пенальти. Время от времени. И пока — забиваю...

Старик просит у меня огня. Даю зажигалку. Он роняет ее на пол. Поднимаю, помогаю прикурить. Руки у него ходят ходуном. Седой голубоглазый ариец. Наверно, воевал и кричал «Зиг хайль!». Старики беспомощны как дети. Мне тоже это предстоит. У этого, наверно, большая семья. Будет что-нибудь когда-нибудь и у меня. Не все же в уши когяру кончать. Допиваю, иду в самолет. Вокруг — все в норме. В салоне довольно пустовато. Видимо, в понедельник в Швецию баварцы не рвутся. Шведское пиво никакое. Получу бабки, дерну там чешского «Праздроя». Пристегиваюсь. Вытягиваю из сетки впереди стоящего кресла кем-то уже читанный «Auto, Motor und Sport». Листаю. Интересно: немцы признали «Mini Cooper» лучшим автомобилем года. Никогда всерьез не относился к этой машине. Во-первых, она — дамская. Во-вторых, слабосильная. Как немцы после Второй мировой... Наш полковник говорил, что лучшие немцы в XX веке остались в земле... он прав, наверное... о лучших голландцах вообще лучше помолчать... я — лучший голландец. Летучий голландец... А, вот что: есть «Cooper S» — 165 сил. Не слабо. Это уже интересно. Так. ABS. DSC. EBS. ASC+T. Нормально. Биксеновые фары. Шесть подушек безопасности. Куда столько? Одну — для половых органов, что ли? Датчик парковки. Датчик дождя. Дождя... Значит, сразу включаются дворники... а дождь... дождь может литься... или ливень... как в Гоа... когда сети уже развесили... а девка с плейером уже пошла... пошла за дайкири и виляла попой... и скамейка из тика... мокрая... мокрая, дура пролила... пролила мой стакан...

Журнал валится у меня из рук. А сам я кренюсь вправо, в проход. Пол с зеленой ковровой дорожкой плывет перед глазами. Ноги и красные туфли стюардессы:

— Что с вами? Вам плохо?

Руки мои чугунные и неподвижные. Пытаюсь открыть рот. Вижу, как тянется моя слюна. И капает на красную туфлю. Справа в ухо — старческий голос, по-немецки:

— Марк! Что с тобой? Господи, ему опять плохо. Я же говорил — лучше посидеть дома... Фройляйн, нам нужно на выход...

— Вы летите вместе?

— Да, да! У него опять обморок. Помогите мне...

Рука старика отстегивает меня. И она совсем не дрожит.

Открываю глаза. Просторная комната. Окна зашторены. Высокий потолок. Я голый, распят на стене. Руки прикручены. Сталью и резиной. Ноги зафиксированы. Напротив сидят двое. Один из них — тот самый старик в баре. Другой — молодой, рослый. Перед ними — продолговатый металлический кофр. Что в нем — можно гадать. Бензопила? Влип. И сразу, похоже, влип серьезно. В голове — пустота и покой. Вспоминаю. Меня развели, как лоха. Этот старый козел что-то подсыпал мне в пиво, когда я нагнулся за зажигалкой. Очень просто. Напрягаю мышцы. Пробую свои силы. Старик встает, подходит. Подходит совсем близко. Я вижу его лицо перед собой. Оно мужественно, морщинисто, с легким загаром. Темно-голубые глаза внимательно смотрят из-под наплывших век. Взгляд его ничего не выражает.

— Как ты, Хуго? — спрашивает он по-английски.

Опа! Знает мое настоящее имя. Для всех — Хуго ван Баар погиб в Хорватии. И наспех похоронен под Вуковаром. Что он еще знает?

— Всё, — отвечает старик. — Мы все о тебе знаем. Что ты киллер. И только что убил в Вене человека. И летел в Стокгольм, чтобы получить деньги. 20 000 евро. Это твое настоящее. Мы знаем и прошлое. Знаем, например, что мальчиком ты ненавидел отчима и однажды насыпал сахару в бензобак его мотоцикла, чтобы тот разбился. Но отчим не разбился, а выпорол тебя мухобойкой. Мухобойкой из серого пластика. Знаем, что ты боялся ежей. Знаем, как звали твою первую девчонку. Элис. У вас с ней случилось все в лесу, у залива. Ты тогда слишком поспешил. В пятнадцать лет это бывает.

Старик замолчал. И отошел от меня. Кто они? Откуда они это знают? Мать? Она умерла от рака в 94-м. И она не знала про Элис. Про Элис... знали только я и Элис. Кто им рассказал? Элис? Она сто лет в Америке. А про отчима? Мать не могла рассказать. Кто они?

— Мы твои братья, Хуго, — заговорил старик. — Сейчас мы тебя разбудим. И ты станешь совсем другим. Твоя жизнь начнется заново. А чтобы тебе было легче пробуждаться, вспомни тот сон, что ты видел мальчиком на ферме Заелманов. Сон про синее яблоко. Про синее яблоко. Про си-не-е яблоко. Вспоминай, Хуго ван Баар.

И я тут же вспомнил. Этот сон! Я же забыл его навсегда. Навеки! Самый сильный сон. Который потряс меня. Мне было лет семь. Мать еще жила с отцом. И мы как-то поехали на ферму Заелманов. У них были коровы и овцы. И две собаки — Рекс и Виски. И двое детей — Мария и Ханс. С детьми и с собаками мы играли целый день. И я заигрался так, что налетел грудью на старую сеялку, ржавевшую в лопухах. Да так сильно, что чуть не потерял сознание от удара. Железная сеялка рассекла мне грудь до крови. Рассечение было неслабое, и Заелман повез нас с мамой в Ассен, чтобы там сделали правильную перевязку. В клинике меня положили на стол, сделали в грудь обезболивающий укол, зашили кожу и наложили повязку. А когда Заелман вез нас обратно, я задремал. И мне приснилось, что мы возвращаемся из клиники к Заелманам, едем на их старом красном джипе, и все так реально, ощутимо, как наяву, Заелман ведет машину, мама сидит сзади со мной, я положил голову ей на колени, ветер в окно, все запахи, машина тормозит, я поднимаю голову и вижу — и мама и Заелман спят, спят непробудно, я выхожу из машины, вижу дом Заелманов, вхожу и понимаю, что в доме все спят, и люди и собаки, а вне дома спят коровы и овцы, и вообще все вокруг меня — спят, спят, спят, стоит мертвая тишина, и я лишь один бодрствую, один могу ходить и смотреть, трогать все, я вхожу в гостиную, там в креслах спят Мария и Ханс, и вдруг я вижу на столе — синее яблоко, я подхожу, беру его и понимаю, что оно ледяное, очень холодное, но мне очень приятно держать его в руке, и я прикладываю его к груди, которая ноет и саднит, и становится так хорошо, свежо и просторно, что я начинаю рыдать от восторга, потому что бывает же так хорошо, так ужасно хорошо, и я понимаю, что пока синее яблоко со мной, мне будет хорошо, но также понимаю, что оно ледяное и тает, и когда растает, то больше никогда уже не будет хорошо, и я держу яблоко, но оно тает и капает, и с каждой каплей я теряю хорошее, теряю навсегда, и я рыдаю так, как никогда в жизни не рыдал, и просыпаюсь, потому что мама будит меня, чтобы я не обрыдался во сне, а я уже рыдаю, потому что этот чудесный сон уходит и больше его не будет НИКОГДА...

— Ну вот, вспомнил! — усмехнулся старик и кивнул рослому парню. — Приступай.

Парень открыл продолговатый кофр. В нем лежала заиндевелая палка с прикрученным куском льда. Ледяной молот. Я задергался изо всех сил, зарычал. Но крепления сдержали. Парень взял этот молот, подошел, размахнулся и изо всех сил ударил меня в грудь. Стало больно. И перехватило дыхание. И защемило в груди так, что я оцепенел. Он ударил еще и еще. И еще. Я потерял сознание. И очнулся оттого, что мое сердце произнесло:

— Ноадуноп!

 

Ми

Земля тайно вспотеет, когда ее попросишь, а то как. Она добрая, когда помолишься правильно, по-тихому. Попросишь сапом тайно: Маманя Сыра Земля, расступися. И поцалуешь, как сын, в Лик, в Грудь и в Плечи, в Лоно, где возсырие главное. И дождать надобно, посапеть в себя тайным сапом. Лбом упрись и домаливай: Маманя Сыра Земля, расступися ноне. И ето так вот и будет. И тогда она вспотеет и взбухнет по-мягкому. Так-то во. И как пот Земли проступит, проступит, проступит сродно и обредно, благодари: Маманя Сыра Земля, благодарю тебя ноне и вовеки за то, что ты была, есть и будешь. Во как надобно, а то как. И руки в нее вставляй по-тихому, не вспугни, не насильничай, не лукавь, не дави торопило, не пихай неторопь блядскую, поверховую. Мать Сыра Земля торопила блядского не уважает, а то как. И ето медленно верши, с покоем, и делай все правильно, хорошо. Чтобы тихий пот Земли не сошел, чтобы усошь не воротилась. Вставил руки, влегкую понатужился, упрись, чтобы стало хорошо. И первое раздвиго делай помалу, помалу, сиротко, как дитя без мамо. Как бы неумело, потно, робея, а то как. Чтобы не обиделась. Чтобы не срыгнула. Чтобы приняла и пожалела, а то как. Чтобы впустила тайно. Раздвиго первое верши до конца, до упора хорошего, верного. Чтобы ощутила твое естество пресное. Чтобы приняла возсырием. А как примет — тогда делай раздвиго второе, во как. Уже по-мощному, как взрослый, как махот. Чтобы силу оценила. Тогда впустит тебя и ето все хорошо буде. И как махот сможешь жить в ней, как в доме, как в пазухе хорошей и большой, теплой, а то как. И лучше любого дома, потому как теплее и честнее так-то во. И поверхового здеся ничего не надобно и в помыслах. И покойно душе и телу опора. И как раздвиго второе завершишь хорошо — ныряй в Землю и плыви махотом. Куда тебе надобно, туда и плыви, обмылком крохотным, сальным. Земля тебя своим салом нутряным слабко смажет, и плыви. Хочешь — вглубь, где токмо Земля. Хочешь — вповерх, где корневища да каменья, во как надобно. А хочешь — в пустые места, в обстатие лишнее. Когда я сподобился махотом в Землю уйтить от мира блядского, лживого, поверхового, я поперву глубь уважал и ето делал все как надобно, во как. В глуби от мира блядского салом Земли заслониться просто, убоисто. Глубь всего тебя заслонит и оборонит, накроет и обогреет, душу прочистит хорошо и тело укрепит так, что все и ето в покое навеки. В глуби все хорошо вершить — и сон и молитву и сальную механику. Но глубь не накормит — пищи телесной нет в ней, а то как. Поэтому в глуби долго пребывать не надобно, во как. Искать надобно нужное, твое. Тело пищи требует. А душа — молитвы. Матушка Сыра Земля дает пищу хорошую и хорошо питает. Но вповерх пища, под корневищами, под травою и деревьями сладкими и очень даже. И ето под блядским миром, поверховым. Отлежишься в глуби, наберешься покоя хорошего — и ползи махотом наверх правильно, а то как. Там коренья сладкие, там луковицы травяные, там твари живые, в Земле правильно обретающиеся. Я поперву любил кротов улавливать да кровь их сосать невторопь, во как. В кротовой крови сила на раздвиго Земли имеется правильная, как дело. Но ежели токмо ты их невторопь высосешь, по-тихому. Кроты кровью дела мощны. Ибо род их издавна в Земле плавает правильно, махотами малыми по путям. Я давил кротов по их норам, разрывал ходы. Тайные лежбища кротиные сокрушал хорошим напуском, в замок, в ужлебие. Чтобы сильным быть. Чтобы махотить Землю. Чтобы уметь в Земле быть правильным и хорошим. Червие доставал-вытягивал из-под пашен поверховых, блядей питающих, мокриц и улиток из-под прели лесной выковыривал, жуков улавливал, так-то во. Корни сладких трав тянул вниз, правильно, зубами тер. И ето луковицы жевал невторопь, правильно, молясь и благодарствуя за пищу хорошо. В травяных корнях сила и соки важныя, крутые, породистые, обтяжные. И ета сила на раздвиго и прорыво, на проплыво и прорубо в корнях трав имеется вона сколько и верно, а то как. Сила правильная. Корни с червями и кротами дружат, силу им свою отдают млеком и кровию волевой, а как же. Питают их плоть тайно, мамечинно, облупно. А я со всеми подружился крепко хорошо, кто плоть мою напитает по-тайному, круто и хлопко, кто кости рук укрепит, отделение даст от блядского поверхового мира, чтобы не нашли яркие гады. Все мне друзья, кто махотить помогают. Все мне враги, кто махотить мешают. По первом времени глубь Земли хорошая меня тянула неотступно, потребно. Я в глубь уныривал надолго, сопатился, упирался. Тайно сопатился, утробно. Раздвиго делал убохом. Там землица сильная, сальная, плотяная. За время первое я в глуби мощи набирал, насасывал носом, корабил, тянул сок Земли, крепил мощь духа и плоти натробно. Отлежался я в глубинах, за салом Матушки Земли отрычал, очистился от блядской плесени, от памяти ярких гадов. Навсегда проклял мир блядский, поверховый, а то как же. Понял суть Земли клобой, вечным потрием. Земли, что держит Небо и Звезды и Верхний Мир, и двуногих, и четвероногих, и шестиногих, и многоногих. И ето все правильно, как опора вечная, кубовая. Подпирает Матушка Земля и держит. Осознал возселицей и потрохом усвоил правила жизни в Матушке Земле хорошие, мощные, крепкобастые. Но понял нескоро, что надобно было не токмо вглубь опресную Земли нырять, но и о хорошем Тайном думать мощно, гробасто. Надобно было искать лежное укрывище. Обособленное. Отделенное от всего другого, мачижного. Ползал-плавал я сопатно под пашнями и под лесами. Махотил там, где рыхлее. И ето оплывал правильной стороною блядские города, каменные поверховья, углыбища тайные, а то как. Крепил мощь плотскую червием, да кротом, броздко, невторопь. Разрыво и прорыво делал грозно, убоисто, со стоном правильным, сальным. Так вот ворочал камни подземные, разгребал корневища дельно, тягом, а не рывом. Испражнял из себя перевареннные дары Земли с благодарностью, с молитвою тихою, нутряною. И махотил дальше, дальше, дальше, а то как. И ето не вглубь, а под корнями, вповерх. Сочно и просто, по-сальному. А то и слышал шум блядского мира, поганого, яркого. И там шаги двуногих гадов полварских теребили и беспокоили дух мой, утробили. Буравили тело мое их голоса, кропоты и стуки. А и страх и гной душевный выл и шел сверху, тек убоисто от блядских городов поверховых, шел донно широким веером погибели, а то как. И там извивались двуногие натужно, опасно и ярко. Вершили лживые миры макранные, долбинные, сомнительные. Напрягались во зле яркие блядские гады и искушали себе подобных неустанно и сочно во лжи. Сотрясали борно и строили просно, крушили смрадно и поглощали жадно. Сосали силу друг друга поколенно, отрывно, с лютой беспощадностью, второпях, а то как. И блядская дрожь шла от прорывных городов, и тело мое нерудно трепетало под корневищами, а то как. Чуял я хорошо, стадно массы двуногих яркоблядские, как копытят они своими погаными ногами Лик Матушки Земли Сырой, во как. Как мучают ее разбежно, терзают обрыдно, долбят и сотрясают тайно и явно. Как воют от ярости блядского нутра. Как строят надсадно блядский мир поверховый. Огибал я города. Оплывал поселки. Прокладывал пути вкруг блядских множеств. Махотил по-мелкому, под корневищами. Просил и молил слезно Матушку Сырую Землю о податливости. И расступалась она, потея тайно, для меня, для одного, для любимого, для тихого. Пропускала меня и скрозь топи подземные и меж каменьев. Руки мои окрепли от прорыво. Мощь руки обрели вечную, проставую. И не было им ни преграды, ни препятствия. Трещали корни дубов, сходили каменья со своих мест, рушились рудники, двигалась Земля отпуском, тягом. Помогала мне Матушка Сырая обрести уединенное, найти тайное место для покоя и молитвы, а то как. Потела и расступалась плоть ее, пропуская меня, беспрепятственного, меня устремленного, меня куропатого. Чуял я благодатную плоть Матушки Сырой Земли. Слизывал тайный подземный пот ее языком дрожащим, плакал от истомы сокрушения препятствий, кропалил и морбатил, салом подземным обтирался. Утробным стоном благодарил ее за податливость, выл в нее от радости сопричастия. Втягивал носом. Ревел утробою без блядских слов. Верил я Земле Сырой. Любил ее сильнее себя. Надеялся на нее грозно. Раздвиго правил опредно, боргатил. Напарывался на подземелья блядских, поверховых. Где живут они или вершат свои дела тайные, страшные естеству тихому, уединенному. Огибал те подземелья, сторонился, сворачивал. Махотил по Земле дальше и дальше. Плыл глыбко и мелко. Вмахотился в место, где блядские хоронят тела умерших своих. Раздвиго делал, махотил промеж лежащих в Плоти Земли. Блядским разложением дышали тела их. Гниение и смрад исходили от них, блядский гной сочился. А Земля все терпела, все глотала смиренно, пролежно, а то как. Страх гнул меня от трогания блядских останков. Блядская жизнь поверховая спала в телах этих, борботила и хворачила, напоминала об ужасе блядских дел и творений поверховых. Воем выл я, целовал комья родные, втирался глубже, салился оберегно и сопатил морхватно. Искал я свое. Напарывался на подземные углубия блядские, где творили они тайное обро. Где создавали и борботили то, чем убивали друг друга. Страх и трепет мурмозил меня, понуждал салиться и потеть, а то как. Токмо салом Земли Матушки обтирался я, оберего делал, во как. Блядские ямы болью дышали, урхотили, хотели. Но обмахотивал я хотение блядское, плыл к своему, хорошему. Плыл и плыл по Земле. И пробуровил опресно путь правильный. И вышел в пределы пустые, огромные. Там бляди поверховые вынимали из Матушки Земли нужное себе. Долго дробили они и внедрялись, долго отнимали и запренили, долго терзали Матушку второпь, по-блядскому. Повынули обложие Матушкино, повысосали потрох нажитой, поделали все по-блядскому, мречно. И ушли, пустоты оставив. Вошел я в те пустоты Матушки, распрямился, а то как. Понял, что надобно и чего не надобно. И нашел себе место тайное, нажитое. Основал укрывище тихое. Те пустоты, блядями повысосанные, я наполню молитвою Матушке Сырой Земле, а то как. Мне в пустотах легче Великую молитву творить, а в телесах земных — Малую, во как. Потому как ежели Великую творить — надобно от Земли отделяться, а Малую можно стерно и отропно творить сопаткой, напрямок. Не махотил я в пустотах, а токмо молился и упирался малоподвижно, громоздко. Знал, что вершу. Понимал возселие, понимал и курбатие. Свивался кольцом махотным, дабы телом Землю чуять и трогать, дабы молиться всем своим мясом, оржавно, а то как. Принимал Землю до конца. И был счастлив нутряно и махотно. И так бы жить вечно, до самого предела Сырого, но расступилась Земля. Проникли верхние бляди. Рушат покой. Слепят светом поверховым. Ловят сетью. Вяжут и тащат, сокрабко, яростно. Борюсь с ними, борюсь руками мощными, силу от махотия набравшими. Калечу блядей и рву сети. Но пеленают блядским железом. Снуют настойчиво, слипко. Наваливаются плотно. Рвусь и реву. Молюсь Матушке Сырой Земле. Но нет помощи — оторвали от подземного сала, отняли от нутра, от возсырия. Растягивают жестоким железом, дабы не шевелился. Обездвижили хитро, по-блядски. Говорят промеж себя на языке блядском, мне уже непонятном. Сотрясают пределы Земли мерзкими звуками. Обстоят лукавою силой, а то как. Готовят хитрое, страшное, непонятное. Молюсь и напрягаюсь. Вынимают из короба стального, блядскоделанного, молот с ледяной плюхой. Бьют плюхой ледяной мне в грудь оттяжно и хлопко. Бьют сильно и пробно. Бьют сречно и порватно. Бьют грузно и убойно. И говорит им мое сердце:

— Ми!

 

Рикуош

Прыгать хорошо... лучше всего на свете... прыгаешь и все забыла... через лавку прыгнула и забыла... и нет больше лавки... арара... через канаву прыгнула и нет больше канавы... через ногу эрики прыгнула и эрика потом уехала в мастонд и вышла замуж за автомеханика... через кролика прыгнула и его анна приготовила в белом вине... прыг прыг прыг... пинк хиллс пинк хиллс арара... кавадратный человек торчит в баре с утра... и идет идет по миру кавадратный человек... через кавадратного человека трудно прыгать... потому что он пьет только бурбон... прыгать и прыгать и прыгать арара... я великая прыгунья всех стран и континентов... когда родилась был смерч в пинк хиллс... я бы перепрыгнула через смерч... но он был не у нас а в терриаква и мастонде... арара... а у нас был только ветер и погнуло водосток и собачью будку шмякнуло о сарай... прыг прыг прыг пинк хиллс... а мастонду досталось... прыгать очень хорошо и очень полезно для здоровья... когда прыгаешь летишь и забываешь... арара... а когда приземляешься то стоишь и вспоминаешь через кого ты перепрыгнула... через пинк хиллс я завтра прыгну... а через кавадратного человека из бара не буду... и идет идет по миру кавадратный человек... эрика норма джозеф арара... а кто еще... собака фидель он любит сырые кости... когда он грызет кость я прыгаю через него... ой как разбегаться хорошо... ветер вползает в платье... хорошо лететь и лететь... летишь когда и себя любишь... и арара... пинк хиллс не разрушило... кейт уговаривала маму поехать в город... арара и арара... сэм хван кореец разводил цыплят для фрайд чикен... я перепрыгнула через него... когда летишь то шею хорошо закинуть и арара... чтобы хрустела шея... и хорошо пердеть когда летишь... а когда приземляешься пердеть не нужно никто не поймет зачем... и сморкаться можно когда прыгаешь... и чихать... и арара... а можно одновременно пердеть, сморкаться и чихать и потеть... но опаснее всего чихать потому что надо закрыть глаза и арара... а с закрытыми глазами я никогда не прыгаю... потому что неинтересно... и идет идет по миру кавадратный человек... арара и арара... это моя любимая песня про кавадратного человека из бара... прыгать дальше и больше и мотать головой и арара... попробовать каждый раз не сломается... фидель любил вытаскивать носовые платки из карманов и арара... прыжок бывает разный... я великая прыгунья всех стран и континентов... арара... лошади лучше собак... а собаки лучше кошек... через собак хорошо прыгать... они же тебя не видят... над собакой летишь и свистишь и арара... фидель фидель фидель... а он тебя не видит... и смотрит по сторонам... прыг прыг прыг... пинк хиллс пинк хиллс... и арара... я пауков не люблю... через паука прыгать страшно... но необходимо... над пауком очень долго летишь... летишь летишь и арара... а над змеей летишь быстро... потому что змеи лучше пауков... а крысы лучше змей... через крысу летишь быстро... арара... а она нюхает и не понимает где ты... а прыгать через кошек еще лучше... кошка тоже не понимает где ты... но когда перепрыгнешь через кошку она все поймет... и арара... а собака никогда не поймет что через нее перепрыгнули... через пинк хиллс я перепрыгнула сегодня... и надо прыгать дальше... дальше... через шоссе к заливу... там где корабли... и мыс с памятником погибшим кораблям... там арара и арара... через камни хорошо прыгать потому что они молчат... трудно прыгать через бензозаправку где работает эрика с бигудями... там просто арара... когда через бензозаправку прыгаю пахнет не бензином а говном... это говно не эрики а ее мужа стивена... через ферму коллинзов прыгнуть и забыть... через поилку для коров... и через трактор перепрыгнуть и забыть... и арара и арара... а главное перепрыгнуть через дурацких джона и сигурда... перепрыгнула и забыла... и арара... приземлилась и вспомнила... прыгать хорошо с разбега... правильный разбег чтобы не увидел кавадратный человек... все идет идет по миру кавадратный человек... через школу я перепрыгнула и кричала и плевала... там арара... школа плохое место... там прыгают только на уроках физкультуры... и плохо прыгают потому что не любят прыгать и не понимают... они не понимают что прыгать это очень здорово... это же арара... я прыгала через учителей... я прыгала через учеников... и через парту прыгала левую сбоку... я прыгала через математику и физику... прыгала через рисование... арара... я прыгала через 186... а через пение не прыгала потому что пение как ветер... а через ветер прыгнуть нельзя... я великая прыгунья всех стран и континентов... арара... я перепрыгнула через кавадратного человека и больше не боюсь его... если я через что перепрыгну я больше этого не боюсь... прыгать хорошо и сразу без разбега... тогда арара... надо держать в себе воздух чтобы он не порвал грудь... держишь держишь воздух пока летишь... приземлишься и арара... выпустишь воздух из себя а он уже пахнет по другому... он уже арара... он уже послепрыжковый и никому не нужен... скорее выдыхай послепрыжковый воздух и разбегайся разбегайся разбегайся... чтобы арара... надо всегда выбрать правильно и быстро через кого прыгать... вот сейчас я арара... и прыгаю через прачечную и там всегда арара... и внутри тепло и мокро... а я приземляюсь и потею как арара... я люблю потеть как арара... но не когда лечу а когда приземляюсь... а зевать я люблю когда лечу и глотаю ветер и арара... кавадратный человек после того как я через него перепрыгнула стал маленьким как кавадрат в туалете на полу... от этого арара... а от зеленого кавадрата пахнет бурбоном стошнилым... а я прыгаю через 45% на стекле супермаркета... и арара... я перепрыгнула 45%... и уже ничем не пахнет и зевать не хочется... когда что-то перепрыгиваешь все сразу начинает пахнуть арара... и собой... или не собой а другим... когда я прыгаю через фонарный столб он пахнет чизбургером... а когда прыгаю через макдональдс в мастонде он пахнет мотоциклом мартина... а через арара мотоцикл мартина я еще не прыгала... зато я прыгала через спиртовой завод в терриакве... и там пахло арара... и травой слюной и стульями из бара... и я пердела много над заводом и хохотала... и теперь я разбегаюсь разбегаюсь разбегаюсь... и арара... и прыгаю через железнодорожную станцию... и пахнет замком от сарая и бабушкой которая давно лежит в земле возле старой каменной ограды... я великая прыгунья всех стран и континентов... я арара... прыгаю и прыгаю... но не всегда можно прыгать... надо ждать пока поешь... потому что прыгать с едой трудно... еда она сама арара... она хочет прыгать через тарелку в рот и в кишки а через кишки прыгает какашкой в туалет... а в туалете арара... это только кавадратный человек уже не прыгает и никогда не прыгнет в туалет... потому что кавадраты арара... они не прыгают а спят и смотрят... я прыгнула в город арара... я тут не была никогда... город похож на бар в мастонде... и на арара... через людей в городе прыгать просто... они все вместе и неподвижные как арара... разбегаться не надо и примериваться... я великая прыгунья всех стран и континентов... прыгаю арара через машины... пахнут они людьми... потом людей и словами... машины быстрые но я же арара... и прыгать умею через быстрое... если я через мотоцикл мартина прыгала я и через машины могу... нюхать люблю в полете то что подо мной... арара арара... плевать вниз и кричать хорошо... когда прыгаешь ничего не страшно... прыгать надо далеко и высоко... тогда будет счастье всем... прыгаю через киоск газетный... прыгаю через окурок... прыгаю через говно собачье... прыгаю через кинотеатр со шреком-2... прыгаю через трамвай... прыгаю арара... через банкомат... прыгаю через кафе... и вдруг женщина в голубом говорит мне прыгни через меня софи... я останавливаюсь... вы меня знаете арара... она говорит тебя все знают ты же великая прыгунья всех стран и континентов... прыгни прыгни через меня... и она наклоняется... как в школе... я разбегаюсь прыгаю арара... и ладошки прилипают к ее спине... а потом арара и мне что-то делают... и я уже не могу больше прыгать... я могу только быть в подвале на стене... и звать маму... а потом арара... мне бьют в грудь чем-то холодным... и арара я слышу как сердце говорит:

— Рикуош.

 


* Мило! Круто! (японск.)